2. Записка из мертвого дома

Вера получает аккуратно заклеенный конверт раз в две недели; бывает, и чаще. Вот и сегодня в почтовом ящике что-то белеет, значит, надо вынимать. Или не надо? Она долго стоит перед тронутой ржавчиной стальной конструкцией, разбитой на ячейки, и перебирает в кармане ключи. Внизу лязгает подъездная дверь, Вера вздрагивает и торопливо сует ключ в одну из ячеек. Черт, заело! Когда же заменят эти ящики?! Она с раздражением рвет на себя металлическую дверцу, и та вываливается вместе с замком. Всходя по лестнице, она с бессильной ненавистью сжимает в руке конверт. Разорвать? Так уже рвала, и что толку? Конверты приходят со зловещей какой-то регулярностью, как повестки из карательных органов. Перед дверью она сует конверт в карман и вставляет ключ в замочную скважину. Если и этот замок заест (иногда такое случается), она точно опустится на грязный бетонный пол и зарыдает. К счастью, замок щелкает, и она вваливается в холодную темноту квартиры.

Она не сразу включает свет; честно говоря, его и включать-то не хочется. В полутьме эта хибара еще похожа на место для жизни, при включенном же (а также при дневном) освещении убожество лезет изо всех дыр. Наконец, рука тянется к выключателю, другой рукой она вынимает конверт. Чем раньше, тем лучше, все равно ничего нового там не будет.

В записках вообще не было ничего, что могло бы напугать стороннего читателя, – так, банальные бытовые просьбы, изложенные бесстрастным тоном. Иногда тон делался обиженным, порой даже прокурорским: мол, почему не приходишь? Не отвечаешь? Почему забыла обо мне?! Но если бы сторонний читатель узнал, кто пишет эти записки, его хватила бы кондрашка. Наверное, он с отвращением отбросил бы конверт, не читая; а если бы все-таки прочел, негодованию не было бы предела. Да как она смеет, сука?! Как у нее рука поднимается что-то просить, ей же впору найти крюк на стене, накинуть веревку и сунуть голову в петлю! А что? Были такие, что сами с удовольствием накинули бы, дай только волю. На части бы распилили, ага, четвертовали бы без малейших угрызений совести.

Итак, что же там? Оторвав край конверта, она вынимает записку и, прежде чем прочесть, принюхивается. Так и есть: аромат «Шанель», который был принесен ею три месяца назад. Надо же, какая экономная: половину крошечного пузырька на столько времени растянула! Она вообще стала там такой рациональной и педантичной, что диву даешься! Вот и в записке все поименовано по пунктам:

1. Нужна зубная паста с мятным вкусом. Не перепутай: с мятным, другой вкус вызывает у меня тошноту.

2. Принеси вязаные домашние тапки с кошачьими мордочками. Здесь постоянно дуют сквозняки, и в обычных тапках холодно.

3. Захвати байковый халат – по той же причине, не хочу мерзнуть.

4. Из еды купи питьевой йогурт и банку консервированных ананасов, нарезанных кольцами. Обрати внимание: КОЛЬЦАМИ, а не кусочками, у тех совсем другой вкус.

5. Журнал «Cosmopolitan» оказался не интересным. Принеси не столь гламурное чтиво, хотелось бы прочитать что-то о проблемах современной семьи.

Ну, и так далее, всего пятнадцать пунктов. Почему от всех этих безобидных реестров веет жутью? Потому что надо писать о другом, надо с первой до последней строчки выть, рвать на себе волосы, а не просить «прочитать что-то о проблемах современной семьи»! Блядь! У тебя была самая современная семья, современней не бывает, и что в итоге?!

Отложив конверт, она вынимает из сумочки сигареты, прикуривает дрожащими руками и после нескольких глубоких затяжек продолжает чтение. Еще требует полотенце, телепрограмму на неделю, три упаковки женских прокладок, блок сигарет, черта лысого, а в конце, как всегда, ставит полное имя: Любовь. Имя звучит издевательски, какой-то гомерической насмешкой звучит, хорошо еще, не приписывает, как раньше: «твоя сестра». Может, забывает, а может, уже не считает нужным лишний раз напоминать: мол, ты – моя ближайшая родственница, значит, обязана ухаживать за мной и таскать все это дерьмо, включая телепрограмму.

А ведь Вера могла бы напрочь порвать с этой жутью, одним махом разрезав кровавую пуповину, что связывала их многие годы. Она, собственно, и разрезала, когда съехала с прежнего адреса, спешно обменяв жилье в Замоскворечье на хибару в Царицыно. Странная была операция, любой из знакомых сказал бы: ты – дура, если решилась на столь неравноценный обмен! То есть сказал бы, если б знал, но, по счастью, никто этого не знает. Она просто сбежала куда подальше, ей хотелось затеряться, зарыться в песок, замуроваться в асфальт, в бетон, лечь на дно, как подводная лодка, и лежать в режиме полного молчания. Ни знакомым, ни соседям, ни товарищам по работе (с которой она быстро уволилась) Вера не сказала ни слова, просто исчезла в одном месте и возникла в другом. Она даже прическу изменила и цвет волос – вместо легкомысленной длинноволосой блондинки в Царицыно появилась коротко стриженая брюнетка, в черной кожаной куртке, в черных джинсах и в черных очках.

Это была свобода, живительный глоток воздуха, которым не дышала с момента смерти матери. До этого она еще как-то умудрялась ходить на работу, выносить взгляды соседей, наверное, чувствовала защиту матери, но уже на девятый день почувствовала вокруг пугающую пустоту. Если на похороны народ еще пришел, были и родственники, и соседи, то на девять дней не пришел никто. Мол, долг вежливости отдан, теперь варись в своем соку. И тогда стало страшно. Она сидела среди наготовленных салатов, кутьи, блинов, раскрытых бутылок водки, и в нее вползал космический какой-то страх. Казалось, ее отправили в одиночный полет на Луну, точнее на Марс или Нептун – куда-то в холодную бездну. Все население Земли осталось в своей колыбели, она же летела в черной пустоте, удаляясь от людей все дальше, дальше…

Она жутко напилась, можно сказать надралась. Сидела перед портретом матери, хлопала рюмку за рюмкой, закусывая вначале кутьей, затем вообще не закусывая. Когда же прошел похмельный синдром, начался ад. Если раньше ее прикрывала мать, то теперь оголились и тылы, и фланги, любой мог нанести удар в незащищенное место. Чтобы избежать ударов, она выработала особый режим, исключающий прямые столкновения с людьми. Перед тем как выйти на улицу, вначале выглядывала с балкона: не сидит ли кто на скамейке у подъезда? Потом озирала в глазок лестничную площадку, прислушивалась, не хлопает ли дверь лифта, лишь затем выскакивала на улицу с надвинутой на глаза кепкой и поднятым воротником. На работе – никаких междусобойчиков и задержек: от звонка до звонка, хорошо еще, стол за шкафом, в уединенном месте. А чтобы не слушать пересудов – наушники в уши, и прощайте, слухи-сплетни! Обычно она включала колыбельную Брамса, раз по десять слушала, ну очень успокаивало. В магазины же ходила только круглосуточные, что ночью работают. Пару раз к ней приставали подозрительные личности, однажды пытались отнять деньги, но лучше трястись от страха, шагая по ночным переулкам, чем проходить к подъезду под перекрестными взглядами соседей.

Впрочем, она вытерпела бы даже взгляды; невыносимы были именно звонки и письма той, кто подписывался: Любовь. Раньше трубку поднимала мать и с каменным лицом слушала бред дочери, обдолбанной препаратами и напрочь утратившей память. Веру не подпускали к телефону, говоря: она на работе. Или: вышла в магазин. На письма тоже отвечала мать; она и на свидания ездила с кошелками, набитыми всякой дребеденью. А когда это надо делать самой… Слышать голос, записки читать, а главное, мотаться в «мертвый дом», чтоб он развалился! Такую жизнь не только на Царицыно – на Мытищи без сожаления обменяешь!

С трудом отвоеванная свобода кончилась, когда сообщила сестре новый адрес. Не хотела ведь сообщать; и новые владельцы родительской квартиры ничего о ней не знали, так что Вера имела шанс начать новую жизнь. Так нет же, сама накинула петлю на шею! Почему?! Вера вдруг пугается ответа. Она знает почему, но не хочет этому верить. Нет, на такое она не способна, чушь! Она выкуривает вторую сигарету, перемещается в кухню, ставит чайник, и постепенно возбуждение утихает. Прожитый день завершен, скоро ко сну, пусть со снотворным, но лучше так, чем ворочаться всю ночь, выкуривая пачку или даже две. Во время бессонницы всякое взбредало в голову, например, среди ночи звонила знакомым: разыщите ей, дескать, хорошего фармацевта.

– Постой, я еще не проснулся… Для начала скажи: ты где?!

– В Караганде. Найдешь хорошего фармацевта?

– Можно попробовать…. А что значит – хорошего?

– Это значит: имеющего доступ к любым медикаментам, а не того, кто аспирин отпускает.

– К любым, значит… Ладно, где теперь живешь? И чем? Ты, говорят, даже с работы уволилась…

– Уволилась. И адрес сменила. И номер телефона, как ты видишь, у меня другой.

– Вижу, что другой… Ладно, я тебе позвоню, если фармацевта найду.

– Я сама позвоню. Ты, главное, найди.

Она пресекала лишние разговоры; в конце концов, какое им дело, почему нужен хороший фармацевт? Дежурные расспросы о жизни все равно скатятся к единственной теме, которая до сих пор (а времени уже прошло немало!) интересовала всех и вся. «Хочу все знать!» – читалось на лбу любопытствующих (кажется, в далеком детстве был такой тележурнал). А что тебя судороги бьют и кишки завязываются морским узлом, никого не волнует. От силы пару человек волнует, в лучшем случае трех, с ними она и поддерживает (пока) зыбкие отношения.

Ну здравствуй, друг «Имован»! Надежный друг, безотказный, палочка-выручалочка, не позволяющая бессоннице пожирать мозг, высасывать душу и превращать тебя в монстра. Вера высыпает на ладонь таблетку, добавляет еще одну и, глотнув вдогонку остывшему чаю, падает лицом в подушку. «Имован» ограждал в том числе от кошмаров, накрывая подсознание черным одеялом, укутывая им изможденный мозг, и разве что под утро, когда наступало пробуждение, сюрриковое видение иногда пролезало верткой хитрой змеей и наносило укус.

На этот раз змея опережает звонок будильника на минуту, но куснуть успевает болезненно. Куда она попала? Ага, это аудитория, где сидит «сборная Европы», готовая усвоить очередной урок русского. Какой оборот будем сегодня изучать? «Казнить нельзя помиловать»? Очень хорошо! Итак, если поставить запятую в этом месте, то какой будет смысл? Правильно: казнить! А если поставим в другом месте – что изменится? «Сборная Европы» качает головами, мол, ничего не изменится! Как это?! Вы что, сброд иноземный, хотите сказать, что знаете язык лучше меня?! Вера ставит запятую в нужном месте, только смысл (она и впрямь это чувствует) не меняется. То есть, как ни ставь, а получается: казнить!

– Не переживайте, – говорит Вальтер, – у нас тоже так было. Читали Гёте, слушали Вагнера, а все равно казнили, казнили…

– Не говорите ерунды! – отвечает Вера. – Одно дело ваши «наци», другое дело я! Так, кто пойдет к доске? Мелани, попрошу вас!

Бельгийка Мелани, как обычно, в драных джинсах, со жвачкой во рту, лениво выгребает к доске, ставит жирную запятую после второго слова, но смысл остается прежним: казнить! Вера вызывает француза Патрика, итальянца Марко, англичанку Кэтрин, и раз за разом фраза оборачивается гибельным императивом. Так, кто там тянет руку? Вера вглядывается в дальний угол и обнаруживает сидящего за столом ребенка. Он очень большого роста, пожалуй, выше остальных людей, но видно, что это ребенок лет десяти. Внезапно накатывает слабость – она знает этого ребенка! Причем Вера убеждена: он-то сразу разберется с упражнением, такая задачка для него – раз плюнуть, главное, вызвать его к доске. Вера делает жест: мол, выходи, – ребенок встает перед аудиторией, и тут становится заметно: он просто огромный!

– Вау! – шпокает жвачкой Мелани. – Какой большой бэби!

Ребенок, однако, не отвечает на реплику, он абсолютно серьезен. Он берет мел, стирает написанное и выводит большими буквами: «ФАРМАЦЕВТ – НЕ НУЖЕН!».

Ну и как после этого пробуждаться? Если ночная рубашка – хоть выжимай, и руки трясутся, будто вчера пила по-черному? Почему-то в голове бьется мысль, дескать, надо ехать на работу, ее ждут ученики, и лишь спустя минуту мир обретает привычную конфигурацию. Слава богу, никуда ехать не надо. Там, где она учит «сборную Европы» премудростям «великого и могучего», сегодня выходной; а к сестре она ездила недавно, так что очередная записка ни к чему не обязывает.

На первое свидание Вера шла в убеждении, что будет общаться с сестрой через прозрачную перегородку по телефону (сказался просмотр голливудской продукции). Только никакой перегородки не было, была комната с решеткой на окне, и стоял стол с двумя стульями. Нет, был еще третий стул, на нем сидел охранник, таращась на молодых женщин, которые никак не могли начать разговор.

– А нам нельзя, ну… С глазу на глаз пообщаться?

– Нельзя, – отрубил охранник. – Общайтесь в моем присутствии, причем торопитесь: время пошло.

Часы висели как раз позади сестры, Вера вскидывала на них взгляд, но стрелка, как назло, двигалась черепашьими темпами. В тот раз она мысленно подгоняла время, потому что было невыносимо видеть стеклянные глаза, застывшую маску, некогда бывшую лицом (красивым лицом!), и слушать бред насчет хозяйственного мыла, которое дают для стирки. Мол, ужасное мыло, от него руки разъедает (она протягивала для убедительности ладони: вот, погляди!), а значит, ты должна принести мне нормальный порошок!

– Порошок нельзя, – встрял охранник, – можно другое мыло.

– Тогда другое мыло, ароматическое какое-нибудь. И шаль принеси, а то здесь сквозняки, я мерзну. Мамину шаль, помнишь? Из ангорки?

– Да, конечно, – медленно ответила Вера. – Ведь маме шаль больше не нужна.

Она ждала вопроса: почему не нужна? – но его не задали. Сестра вообще ничем не интересовалась, кроме своих бытовых неудобств, и оттого их беседа выглядела сюрреалистически: вроде как двое сидят в машине, у которой передние колеса зависли над пропастью, и говорят о погоде на завтра. С содроганием ожидая главный вопрос, Вера заранее подыскивала слова, готовая от стыда провалиться под землю (охранник хоть и сволочь, но все-таки человек). По счастью, вопрос не прозвучал, сестра только улыбнулась краешками губ, сказав на прощанье:

– Я все знаю!

– Что знаешь? – спросила Вера.

– Все. – Не стали уточнять. – Ты не бойся: я не оторвана от мира. Я смотрю телевизор, читаю журналы…

– Участвую в самодеятельности… – пробормотал охранник, вставая со стула.

Вера обратила на него полные удивления глаза.

– Вы серьезно?! Ну, про самодеятельность?

– Шучу, конечно. Никакой самодеятельности, в том числе и касательно регламента свиданий. Все, время вышло, прощайтесь!

Позже она узнает от пожилой медсестры, что охрана таким манером мстила всем и вся, обиженная новым приказом. Раньше в этой психушке со спецконтингентом с трудом справлялись медсестры пенсионного возраста да парочка санитаров, а мордовороты с дубинками только КПП охраняли. И тут приказ по казарме (после одного серьезного инцидента): привлечь охрану к надзору за психами-уголовниками! Охранники приказу подчинились, делать-то нечего, но изгалялись после этого, как могли.

Потом было еще несколько свиданий, и та же эгоистическая озабоченность мелочами. Те же капризы, бесчисленные просьбы, и если бы не охранник, Вера наверняка бы не сдержалась, заорала бы истошным голосом, а может, и стулом бы огрела по башке, чтоб в себя пришла.

– Ладно, пусть учится, – сказала сестра во время последней встречи, – я согласна.

– Кто учится? – Не поняла Вера.

– Мой сын. Пусть он учится в этом колледже для особо одаренных, я не возражаю. Я только считаю, что он должен каждые каникулы проводить дома, с мамочкой. Он ведь приедет скоро из Мюнхена, правда?

У Веры даже пальцы похолодели, настолько жутко стало. Она увидела угрюмую усмешку на лице охранника и, чувствуя подступающую дурноту, вдруг засобиралась. А ночью набрала номер и попросила найти ей хорошего фармацевта…

Собственно, у нее украли сон. Главный сон, из которого не хочется выходить; тот, что посылается единожды и больше никогда не повторяется. В этом сне тоже был ребенок, бледнокожий, с веснушками на курносом носу и черными как смоль вьющимися волосами. Рост, правда, он имел нормальный, как и положено ребенку; но разве дело в росте? Спустя годы она поняла: все это мелочь, фикция, можно рядом с совершенным крохой, с второклассником, чувствовать себя полным ничтожеством, карликом или муравьем. Можно, как выяснилось, быть муравьем даже рядом с младенцем.

Впервые это чувство возникло, когда Норман только ползать начинал, бессмысленно (так казалось) играя с кубиками. Когда Вера увидела однажды собранное на полу слово БОЛЬ, она решила, что это сделала сестра. Но спустя день то же слово было выложено теперь уже латиницей. Норман с детства был билингвой, то есть осваивал два языка, но тогда он в лучшем случае агукал, не в силах связать какие бы то ни было слова, и аккуратно сложенный KRANK из кубиков смотрелся насмешкой, шуткой старшей сестры (та, надо признать, всю жизнь подшучивала над младшей, и не всегда по-доброму). Люба, правда, отнекивалась: мол, ничего я не складывала. Кубики были давно перемешаны, с паласа, который утюжил Норман, слышалось очередное «агу», а Веру не покидало ощущение чего-то невероятного, что находится рядом, но пока не опознается. Когда через пару дней Норман заболел воспалением легких и был увезен в больницу, Вера напомнила сестре о кубиках, но та на нее наорала: иди к черту со своими кубиками! Дите чуть на тот свет не отправилось, под капельницей лежит, а ты с глупостями лезешь! Это она в будущем начнет везде выставлять Нормана, преподносить его, как чудо из чудес, а тогда и внимания-то на него особо не обращала.

Потом в сон ворвется, как всегда, шумный и заводной Франц, заявившийся вместе сестрой откуда-то из Норвегии. Он обрушит на их головы массу планов и проектов, заставит в чем-то участвовать, и кубики вместе на время отодвинутся в сторону. Помнится, Вера тогда спросила Франца: почему сыну дали такое странное имя: Норман?

– Почему? – Франц засмеялся. – Возможно, потому что были такие морские странники: норманны, которые покорили почти всю Европу. И наши дети будут жить в общей Европе. Это должно быть… Как это по-русски? Нормой, правильно? Вот поэтому и Норман!

Утро не дает облегчения: кажется, на плечи взвалили камень, и надо тащить его до вечера. Ко времени сна Вера согнется под этой тяжестью так, что, кажется, вот-вот хрустнет позвоночник. «Нет, – говорит она себе, – не должен хрустнуть. У меня еще важное дело впереди. “Казнить нельзя помиловать…” Надо же!»

Загрузка...